Луиза встала, подошла к письменному столу, вооружилась блокнотом и карандашом.
– Ну, так… – сказала она, задумчиво постукивая карандашом по зубам. Подумав, она сказала:
– Я приняла решение.
Она смела на пол всех кукол с нижней полки своей двухэтажной кровати (куклы обитали внизу, а Луиза обычно спала наверху).
– Какое решение?
– Ты уляжешься, как будто это оттоманка в кабинете врача. Не возражаешь, если мы сделаем вид, что я настоящий доктор, а ты – настоящий пациент? Пускай будто мы еще незнакомы.
– Ладно, – согласилась я. – Как скажешь.
Луиза села к письменному столу.
– Скажите, пожалуйста, как вас зовут?
– Камилла Дикинсон.
– Возраст?
– Пятнадцать.
– Место рождения?
– Манхэттен.
– Я прошу вас прилечь на оттоманку.
Луиза кивнула на нижний этаж своей кровати. Я легла и уставилась на пружины верхнего этажа, сквозь которые просвечивал голубой матрасный тик и края подоткнутых простынки и одеяла.
– А теперь, мисс Дикинсон, – начала Луиза, – пожалуйста, расскажите, что вчера было между вами и Жаком Ниссеном.
Но это-то как раз я и не могла. Хотя я видела Мону пьяной, я не могла рассказать Луизе, что мама снова говорила с Жаком после всего, что произошло.
Я предложила этот психоанализ, потому что мне нечего было предложить в обмен на то, что я видела Мону пьяной. В любом случае со стороны Луизы нечестно было задавать мне такой вопрос. И я сказала:
– Если ты психоаналитик, а я твой пациент, которого ты раньше никогда не видела, то ты не можешь ничего знать про Жака Ниссена.
Луизины глаза потемнели. Она сердилась.
– Ладно, тогда ответьте, какой человек в последнее время особенно повлиял на вашу жизнь?
И это тоже было нечестно.
– Я не думаю, чтобы врач начинал с вопросов подобного рода, – сказала я. – Но вам хорошо известно его имя. Это Фрэнк Роуэн.
Я понимала, что злю Луизу. Самое ужасное заключалось в том, что я делала это намеренно. Не то чтобы мне хотелось ее разозлить, но точно какой-то бесенок сидел у меня в ухе и подзуживал.
– Фрэнк не взрослый, – возразила Луиза.
– Прошлый раз ты говорила обратное. Ты сказала, что он слишком для меня взрослый. Ты и меня называешь взрослой.
– Хорошо, – сказала Луиза, – пусть он остается таким значительным для тебя, если тебе хочется страдать. Я еще ни разу не видела, чтобы Фрэнк интересовался девушкой больше, чем в течение двух месяцев. Помпилия Риччиоли продержалась три месяца. Это самый рекордный срок.
Я понимала, что она так говорит специально, чтобы меня расстроить. Ей было неприятно, что мне нравится Фрэнк. Она добилась своего. Я расстроилась. Я вспомнила хорошенькую девушку, с которой Фрэнк поздоровался в фойе кинотеатра.
– Если ты хочешь анализировать, так давай, продолжай, – сказала я.
– Но ты должна сотрудничать, – сказала Луиза, – врач ничего не может сделать, если пациент не сотрудничает.
– Я сотрудничаю, – возразила я.
– Ничего подобного. Ты брыкаешься на каждом шагу. А ты должна быть со мной абсолютно откровенной.
– Я откровенна, – возразила я, – только я думала, что психоаналитик должен начинать с самого начала. Ты начинаешь не с того конца, – добавила я с напором.
Луиза вздохнула:
– Хорошо. Начну с самого начала. Только, пожалуйста, сосредоточься. Какое твое самое первое воспоминание?
Первое воспоминание? Я никогда об этом не думала. Пожалуй, первое, что я могла вспомнить, это как я лежу в кроватке и жду, что мама придет пожелать мне спокойной ночи. И горит лампа, и мама входит в вечернем платье, и от нее пахнет удивительно приятными духами, и она склоняется над кроваткой, и целует меня и говорит ласковые-ласковые слова. Потом она уходит, а дивный запах ее духов частично остается со мной.
А еще я помнила, как иногда перед сном, прежде чем Бинни уложит меня в постель, я заходила к маме в комнату. А она сидела перед туалетным столиком. Ее вечернее платье, свежевыглаженное и еще пахнущее утюгом, лежало расправленным на ее постели. Ее волосы были стянуты синей бархатной ленточкой, и она легкими движениями наносила румяна на щеки и подкрашивала губы. Потом она развязывала ленточку, и я начинала расчесывать ей волосы щеткой в серебряной оправе и чувствовала себя при этом очень значительной и важной.
Вот такие были мои первые воспоминания, и я поведала о них Луизе.
Она сидела за письменным столом и что-то деловито заносила в свой блокнот.
– Интересно, – приговаривала она. – Очень интересно. Оба твоих первых воспоминания связаны с матерью. А что ты помнишь об отце?
– Не знаю уж, какое из моих воспоминаний первое. Когда я была маленькой, он казался мне чем-то вроде Бога… А вот есть одно милое воспоминание. Я помню, что Бинни одевает меня в мое самое красивое пальтишко…
– Кто это – Бинни?
– Моя няня. Мама, и папа, и я спускаемся и берем такси, и катаемся по всему Нью-Йорку, и смотрим на украшенные рождественские елки.
– Дорогое удовольствие, – заметила Луиза.
– Было очень красиво. Я сидела у папы на коленях, и он обхватил меня рукой, точно загородил от ночной темноты, там, за стеклами машины. И мы видели столько красивых елок по всей Парк-авеню, и огромное дерево на Вашингтон-сквер. Мы объездили весь город, побывали даже в Бруклине и Бронксе.
Луиза покивала и снова что-то занесла в свой блокнот. Она так торопливо записывала, что я засомневалась, разберет ли она потом свои каракули. Когда она пишет медленно и старательно, и то у нее получается как курица лапой. Порой она даже не может прочесть, что написано у нее в дневнике, и звонит мне, чтобы спросить, что задано на дом.
Потом, оторвавшись от своей писанины, она поглядела на меня и выпалила:
– Камилла, что ты знаешь о сексе?
– Я. Ну, как это сказать… – замялась я. Ну, знаю кое-что.
– Разве твоя мама ничего тебе не рассказывала?
Как же! Когда мне было десять, мама подарила мне красивую книжечку, где рассказывалось про цветы, и животных, и про младенцев. Там были красивые фотографии цветущих яблонь и маленькие розовые поросятки и смешные, похожие на старичков, младенчики с прижатыми к груди коленками.
– Ты бы лучше продолжила свой психоанализ, – сказала я. – А это не имеет ни к чему никакого отношения.
– Ладно, забудь, – смилостивилась Луиза и снова что-то записала в блокноте, а затем с серьезным видом, как настоящий доктор Роуэн, произнесла: – Знаешь ли ты, Камилла Дикинсон, что ты отличаешься абсолютно от всех на свете, что вообще не существует двух абсолютно идентичных личностей?
– Конечно, знаю!
– Можешь ли ты мне сказать, когда ты впервые ощутила себя как личность?
– Да не знаю я. А впрочем, нет, знаю.
Луиза удовлетворенно улыбнулась.
– У тебя и у меня есть одно хорошее качество, – сказала она. – Мы обе обладаем прекрасной памятью. И это необходимо и для твоей и для моей будущих профессий. Но продолжай, продолжай.
– Подумать, – сказала я, – так мне кажется, не такая уж простая вещь – сделать открытие, что ты – это только ты, и никто другой.
– Сколько тебе было лет, когда ты это поняла? – спросила Луиза.
– Я точно не помню. Кажется, это было в ночь перед моим днем рождения. Только я не помню, сколько мне должно было исполниться. Я никак не могла заснуть – в таком я находилась возбуждении. Ну, ты знаешь, как это бывает перед днем рождения или перед Рождеством. Следующий день был воскресный, так что папа и мама должны были весь день провести со мной. Я надеялась, что мы с папой пойдем кататься на коньках на пруду, и мне бы надарили подарков, и потом я могла бы попозже лечь спать.
– Пожалуйста, не упускай ничего, – попросила Луиза. – Рассказывай все. Самые крошечные детали могут иметь огромное значение.
– Ну, я лежала в постели и смотрела на светлые квадратики на потолке, которые получались от окон соседних домов, там люди еще не легли спать. Потом я выскользнула из постели, потому что была в большом волнении и стала возле окна, глядя на противоположный дом. В одном из окон за тюлевой занавеской я увидела, как кто-то раздевается, сняв платье через голову и наклонившись, чтобы снять чулки и обувь. И тут мне вдруг пришло в голову: а о чем она, раздеваясь, думает? И вообще – что думают другие люди? Что думают другие ребята, когда не разговаривают со мной? И тут почему-то мне стало страшно. Ведь все люди думают, и те, кого я знаю, и те, с кем я незнакома, прохожие на улице и дети, которые играют в парке. Меня почему-то это до сих пор путает.
– Да, – сказала Луиза. – Да, Камилла. Я понимаю, о чем ты говоришь. Меня это тоже пугает. Но продолжай.
– Помню, я включила свет и стала перед зеркалом. Меня все еще пугало, что вот люди приготовляются ко сну, и что-то думают про себя, и не знают ничего обо мне, и я совсем-совсем не имею для них никакого значения. Какое ты можешь иметь значение, когда люди не знают, что ты есть на свете? Смотреться в зеркало было для меня утешением – ведь вот же я есть, я – Камилла Дикинсон, и вот он – мой мир, в котором я живу. Я почему-то стала плакать. Я все плакала и плакала и звала маму, но никто ко мне не приходил. Никто не приходил.